Форум комнаты СчаСтьЕ БудЕт ТвОим!

Биографии любимых авторов

Сообщений 1 страница 7 из 7

1

список авторов есть, теперь можно и чтонить про них самих написать

0

2

начнем пожалуй с наиболее часто упоминаемого автора.

М.А. Булгаков (1891-1940) - прозаик, драматург. Михаил Булгаков закончил Первую Александровскую гимназию, где учились дети русской интеллигенции Киева. Уровень преподавания был высокий, занятия порой вели даже университетские профессора. В 1909 году Булгаков поступил на медицинский факультет Киевского университета. В 1914 году разразилась первая мировая война, которая разрушила надежды его и миллионов его сверстников на мирное и благополучное будущее. После окончания университета, в 1916 году, Булгаков работал в полевом госпитале сначала в Каменец-Подольском, затем в Череповцах. В сентябре 1916 года Булгакова отозвали с фронта и направили заведовать земской Никольской сельской больницей в Смоленской губернии, а в 1917 году перевели в Вязьму. Этот период жизни писателя нашел отражение в "Записках юного врача* (1926), где появляется типичный булгаковский герой - честный труженик, часто спасающий больных в безнадежных, казалось бы, ситуациях, человек, сознающий необходимость просвещения крестьян из глубоких смоленских деревень, но бессильный изменить условия их существования. Февральская революция нарушила привычную жизнь. В очерке "Киев-город" (1923) Булгаков писал, что с революцией "внезапно и грозно наступила история". После Октябрьской революции его освободили от военной службы, и он вернулся в Киев, вскоре занятый германскими войсками. Так будущий писатель окунулся в водоворот гражданской войны. Булгаков был хорошим врачом, и в его услугах нуждались воюющие стороны. Молодой врач оставался верен гуманистическим идеалам, не приемля жестокость петлюровцев и белых, заклейменную впоследствии в "Белой гвардии" (см. "Белая гвардия"), в рассказах "Налет" и "В ночь на 3-е число", в пьесах "Дни Турбиных" и "Бег". Булгаков честно выполнял свой врачебный долг, но в душе его рос протест против невольного соучастия в жестокостях и преступлениях. Во Владикавказе в конце 1919 и в начале 1920 года Булгаков покинул ряды деникинской армии и стал сотрудничать в местных газетах, навсегда бросив занятия медициной. Первый рассказ был создан осенью 1919 года. Зимой 1919-1920 годов он пишет несколько рассказов и фельетонов, один из которых известен под заголовком "Дань восхищения". Это первый художественный текст, сохранившийся до наших дней, в нем идет речь об уличных столкновениях в Киеве во время революции и гражданской войны. Занятие литературным творчеством было спровоцировано нежеланием участвовать в войне. Но этот поворот еще был внутренне подготовлен давно пробудившейся тягой к литературе и театру. Незадолго до отступления белых из Владикавказа Булгаков заболел возвратным тифом. Когда он выздоровел весной 1920 года, город уже заняли части Красной Армии. Булгаков стал сотрудничать в подотделе искусств ревкома. Для осетинских и ингушских театральных трупп он написал пьесы, текст одной из которых - "Сыновья муллы" - сохранился. В этой пьесе рассказывается о приходе Февральской революции в ингушское селение. Сама революция предстает как благо народа, и в этом пьеса отражала не только требования момента, но и взгляды ее автора. Вообще пьесы кавказского периода были прежде всего агитками-однодневками, писались для того, чтобы заработать кусок хлеба насущного, а подлинное мастерство Булгакова-драматурга в них еще не раскрылось. Владикавказские впечатления послужили материалом для повести "Записки на манжетах". В Тифлисе, а потом в Батуми у Булгакова была возможность эмигрировать. Но он тогда уже сознавал, что русский писатель должен жить в России. Он принимает решение поселиться в Москве, куда приезжает в 1921 году. С весны 1922 года Булгаков стал регулярно печататься на страницах московских газет и журналов. В сатирических фельетонах и очерках объектом булгаковской сатиры становится не только "накипь нэпа" - нувориши-нэпманы (новеллы "Триллионе?" и "Чаша жизни"), но и та часть населения, чей низкий культурный уровень наблюдал писатель: обитатели московских коммуналок, базарные торговки, некомпетентные совслужащие и другие. Но Булгаков видит и ростки нового, приметы возвращения жизни в нормальное русло (символом этого в одном из очерков становится мальчик-школьник, идущий по улице с новеньким ранцем). В повести "Роковые яйца" (1924) Булгаков перенес действие в воображаемое будущее - в 1928 год, когда результаты нэпа уже привели к резкому подъему уровня жизни народа. Великое открытие профессора Персикова, могущее принести благо всему человечеству, оборачивается трагедией, оказавшись в руках полуграмотных, самоуверенных людей, той новой бюрократии, которая пышно расцвела в эпоху военного коммунизма и усилила свои позиции в годы нэпа. Не случайно герои булгаковских повестей 20-х годов терпят неудачу. В "Роковых яйцах" была показана неготовность общества принять новые принципы взаимоотношений, основанные на уважении к усердному труду, культуре и знаниям. В пьесах "Дни Турбиных" и "Бег" (1925-1928) Булгаков показал принятие революции той частью интеллигенции, которая сначала отнеслась к ней настороженно или прямо боролась против нее. Здесь автор говорит о начале процесса, который привел к образованию "новой интеллигенции". Сам Булгаков относил себя к этому слою, о чем не без юмора писал в фельетоне "Столица в блокноте": "После революции народилась новая, железная интеллигенция. Она может и мебель грузить, и дрова колоть, и рентгеном заниматься. Я верю, она не пропадет! Выживет!" И все-таки писателя не покидала вера в человека, хотя иной раз из-за тяжелых жизненных обстоятельств в собственных силах он начинал сомневаться. В 1929 году нападки критики на Булгакова усилились. Со сцены были сняты все его пьесы - "Дни Турбиных", пьеса-памфлет "Багровый остров" и бытовая комедия "Зойкина квартира". Драматургу ничего не оставалось, как написать письмо правительству, в котором он просил разрешить ему выехать за границу. Письмо возымело действие. Результатом разговора Сталина с Булгаковым было назначение автора пьес режиссером-ассистентом МХАТа. Были возобновлены постановки пьес Булгакова и поставлена инсценировка "Мертвых душ". Но после 1927 года на Родине писатель не увидел в печати ни одной своей строчки (за исключением перевода "Скупого" Мольера, 1938, и "Седьмого сна" из пьесы "Бег", 1932). Даже в тяжелейший период 1929-1930 годов Булгаков не рассматривал всерьез для себя возможность эмигрировать. "... Я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей - СССР, потому что я 11 лет черпал из него", - признавался автор в одном из писем. После того как в 1933 году окончилась неудачей попытка издать в серии "ЖЗЛ" его роман "Жизнь господина де Мольера", Булгаков до самой смерти, последовавшей 10 марта 1940 года, более не пытался публиковать свои произведения. Делом его жизни стала работа над романом "Мастер и Маргарита", которая продолжалась почти двенадцать лет. (См. "Мастер и Маргарита"). Показав в пьесах "Дни Турбиных" и "Бег" обреченность белого движения, закономерность перехода интеллигенции на сторону советской власти, а в повести "Собачье сердце" (см. "Собачье сердце") - опасность, грозящую обществу, если нравственно и культурно отсталая личность обретает право навязывать свою волю другим, Булгаков совершил открытие, вошедшее в систему русских национальных ценностей, и по праву заслужил звание русского национального писателя. А роман "Мастер и Маргарита" явился одним из величайших достижений русской и мировой прозы XX века. В этом произведении нашли свое законченное выражение все мотивы и идеи, характерные для Булгакова. Булгакову в лучших традициях русской и мировой литературы была свойственна боль за человека, будь то незаурядный мастер или никем не замеченный делопроизводитель. Писатель не принимал ту литературу, которая живописала страдания абстрактных, нереальных героев, проходя в то же время мимо жизни. Для Булгакова гуманизм был идейным стержнем литературы. И подлинный гуманизм произведений мастера оказывается особенно близок нам сегодня.

0

3

Джон Роналд Руэл Толкин

Толкиен Д.

Будущий писатель родился 3 января 1891 года. Хотя местом его рождения была южноафриканская Оранжевая Республика, хотя его отец, банковский менеджер Артур Руэл Толкин, был потомком саксонских немцев, эмигрировавших в Англию в конце XVIII века, тем не менее Джон Роналд Руэл Толкин вырос настоящим англичанином.

От Южной Африки у мальчика осталось только смутное воспоминание – о жаре и пыли: жаркий климат дурно влиял на его здоровье, и пяти лет он переехал с матерью в Бирмингем. Зато тем сильнее было детское впечатление от английского сельского ландшафта как волшебной страны – по контрасту с южноафриканской степью. Отец же запечатлелся в памяти юного Роналда только инициалами на чемодане: Артур Толкин умер от лихорадки вскоре после того, как отправил семейство в Англию. Решающее влияние на формирование его личности оказала мать, стопроцентная англичанка, дочь бирмингемского коммивояжёра Мэйбл Саффилд. “Хотя зовут меня Толкин, по вкусам, талантам и воспитанию я – Саффилд”, — считал писатель.

Настоящему англичанину положено быть своеобычным человеком (“оригиналом”) и вместе с тем консерватором. Таким Толкин и был. Оригинальные черты были им явно унаследованы от матери. После смерти мужа она неожиданно для всех приняла католичество и, несмотря на гонения родни, воспитала-таки Роналда истинным католиком. Более того, когда тринадцати лет мальчик остался сиротой (Мэйбл Толкин умерла от диабета в 1904 году), он был взят под опеку не кем-то из родственников, а исповедником матери, католическим священником Фрэнсисом Морганом. Так в протестантском окружении вера Толкина стала его крепостью; что ж, очень по-английски. Другую свою “странность” – страсть к языкам — Роналд тоже унаследовал от матери. Её уроки дали самые необычные всходы: мало того, что будущий оксфордский профессор выучил с десяток языков, он ещё столько же языков придумал сам. Толкин подшучивал над собой: “сумасшедшее хобби”, “бессмысленные волшебные языки”; и всё же втайне усматривал в этой игре свою особую миссию как англичанина – создать
“мифологию для Англии”.

Консерватизм Толкина сказывался не только в его политических взглядах (он принимал британский империализм как явление природы и терпеть не мог коммунистов) и не только в его литературных вкусах (английская литература для него заканчивалась там, где она начиналась для всех прочих, – на творчестве Чосера). Важнее другое – глубокий житейский консерватизм Толкина.

Именно отсюда его удивительное постоянство. В 16 лет Роналд полюбил 19-летнюю Эдит Братт, тоже сироту. Это была самая обычная “первая любовь” тогдашнего образованного подростка – романтическая, рыцарственная, вычитанная из книг. Только продолжалась она необычайно долго – до самой смерти писателя. Как водится, влюблённым пришлось столкнуться с суровыми препятствиями. Вскоре опекун Роналда запретил ему встречаться с Эдит и даже писать ей. И что же? Тот подчинился — как настоящий консерватор, привыкший уважать закон и авторитет. А через три года, ровно в день своего совершеннолетия, отправил Эдит письмо с предложением руки и сердца; узнав же, что она уже помолвлена с другим, добился разрыва помолвки. В браке они жили спокойно и счастливо – в течение почти 60 лет; он пережил её на два года. И всё это время чувство Толкина оставалось всё таким же романтическим и книжным. Он не переставал культивировать миф об Эдит как бессмертной эльфийской деве Лючиэнь, полюбившей его, смертного героя Берена. Эти придуманные Толк
ином-лингвистом имена и стали итогом сюжета: на её надгробной плите выгравировано имя Лючиэнь, на его — Берен.

Толкин был постоянен во всём: и в возвышенных чувствах, и в быту. В течение десятилетий он сохранял один и тот же круг друзей-“инклингов”, собирающихся у камина или в баре «Орёл и ребёнок» за кружкой пива. И был неизменно верен привычкам своих буржуазных предков: фотографировался всей семьёй (жена, три сына и дочь), одевался не то чтобы скромно, но как положено по стандарту среднего класса, был аккуратен и много работал. Единственной чертой, выделявшей его в быту, была манера уютно попыхивать трубкой – тоже ведь примета английского стиля.

В чьём же ещё характере мы можем увидеть это типично английское соединение высокой рыцарственности и буржуазной середины? Конечно, в характере хоббита, толкиновского alter ego. В хоббите читатель найдёт, может быть, самую убедительную в ХХ веке апологию среднего буржуа, причиной тому – глубокое родство автора и персонажа.

И всё же судьба настоящего англичанина Толкина была бы самой обычной, если бы не одно чудо. Чудом этим стала книга, опубликованная, когда автору её было уже 63 года. Книга, признанная специалистами шедевром “высокой” литературы и вместе с тем неслыханно популярная. Путь к ней был долгим и трудным. А началось всё с игры.

В течение многих лет Толкина знали как замечательного университетского преподавателя и учёного-филолога – но не более того. А между тем не столько филологическая карьера занимала его, сколько филологическая игра. Филологом Толкин был, можно сказать, ещё с детства; играл же – до самой старости. Играючи изучал языки: к восьми годам уже знал французский, немецкий, латынь, греческий; к восемнадцати – испанский, среднеанглийский, англосаксонский, древнеисландский, готский, финский; к двадцати – ещё и валлийский. А затем – играл с языками. Школьником мог превратить в игру обязательные дебаты на латыни: то, изображая посла, выступающего перед Римским Сенатом, легко заговорит на греческом, то, войдя в роль посланца варварских племён, так же легко перейдёт на готский. Студентом – мог забавляться переводом детской песенки о потерянных шести пенсах на англосаксонский.

При этом Толкину была свойственна редкая для игрового сознания целеустремлённость в игре. Ему всегда было тесно в рамках официальной филологии; он хотел ещё играть в филологию – по правилам столь же систематическим, что и в науке.

Для этого ему была необходима особая среда – друзей, единомышленников, соратников по игре. Первый свой филологический кружок, «Чайный клуб», Толкин основал ещё в школе — чтобы вместе с друзьями декламировать наизусть аллитерационные поэмы и пересказывать саги. И в течение последующих сорока лет он неизменно организовывал неофициальные сообщества и клубы – несмотря ни на что.

Даже после тяжёлого шока, испытанного Толкином на передовой в битве при Сомме (1916), и гибели двух его друзей по «Чайному клубу» довоенные игровые замыслы остались для него в силе. Толкин меньше всего обращал внимание на разговоры о “потерянном поколении”; он просто продолжал своё дело и свою игру с того места, на котором его прервала война. На смену уничтоженному войной филологическому сообществу возникали новые, среди них – знаменитое объединение “инклингов”.

Как же Толкин стал писателем? В литературу Толкина привела именно игровая филология. Изучая древние языки, он придумывал на их основе новые языки; комментируя средневековые тексты, он сочинял в подражание им свои собственные тексты. До определённого времени игра не препятствовала филологической карьере Толкина, поначалу казавшейся блистательной: в 27 лет он уже участвует в создании нового Оксфордского словаря английского языка, в 32 (необычайно рано) – становится оксфордским профессором. Но начиная с рубежа двадцатых-тридцатых годов падает его публикаторская активность, а преподавание осознаётся как рутина. Наконец, лекции тридцатых годов – «Беовульф: чудовища и критики» и «О волшебных историях» — прямо объявляют о переходе автора в оппозицию к академической науке: тема лекций — защита свободной фантазии от рационализма критиков. В эти годы и осуществляется прорыв филолога в литературу.

Однажды рукопись сказочной повести Толкина «Хоббит», написанной им в процессе игры со своими детьми, случайно попала в издательство «Аллен энд Ануин». Но в этой случайности есть своя закономерность: играя, “инклинги” готовились к тому, чтобы активно вмешаться в литературный процесс. К.Льюис верил, что и он сам, и Толкин способны принять на с ебя своего рода миссию: “Так мало сказочных повестей, которые мы действительно любим. Я боюсь, что мы должны написать их сами”. Отправив рукопись в редакцию, Толкин принял вызов. Судьба повести в итоге была решена самым строгим для детской книжки критиком — десятилетним сыном издателя. “Хорошая книга, годится для всех детей от 5 до 9” — таков был его слегка высокомерный вердикт. После этого автору только оставалось доработать рукопись, а издателю – напечатать её.

После успеха сказки от Толкина, конечно, потребовали “ещё хоббитов”. Но то, что последовало дальше, иначе как чудом не назовёшь. В процессе работы над продолжением «Хоббита» у Толкина неожиданно возник замысел грандиозной эпопеи. Началось всё с записи Толкина на полях своей рукописи: “Использовать мотив возвращения кольца”. Всего несколько слов, но содержащих идею, подобную Архимедовой “эврике”: эпически развернуть в новой книге один из эпизодов «Хоббита».

Если герою Толкина хоббиту вначале кольцо казалось лишь удачной находкой, то его создателю Толкину — удачным сюжетным ходом. И на героя, и на автора оно в итоге оказало чудесное воздействие. И на того, и на другого чудо это наложило огромную ответственность.

Задача хоббита – уничтожить кольцо — до самого конца книги кажется читателю непосильной. Сказав “да”, наследник Бильбо, хоббит Фродо, не только должен столкнуться с почти непреодолимыми внешними препятствиями, но и обречён на мучительную внутреннюю борьбу. Власть кольца не может не повлиять на волю своего обладателя. Отныне каждый его греховный помысел во много раз усилен кольцом, тело “развоплощается”, а душа стремится к смерти.

Но и задача Толкина была под стать. Для выполнения её университетскому профессору потребовались 12 лет упорного, отчаянного, порой героического труда и ещё 5 лет доработки и трудных переговоров. После “находки” кольца игра для него кончилась, началось – мучительное восхождение к вершинам литературы. Недаром же в письмах Толкина подчас возникала метафора творчества как кровопролития; вот что он написал издателю, готовя «Властелина колец» к публикации: “Эта книга написана моей кровью”, а перед публикацией признался, что его преследует страх: “Я выставил своё сердце на расстрел”.

Когда Толкин завершил свой труд, К.Льюис подвёл итог: “Почти что ни один роман не сравнится с величественностью и грозностью «Властелина колец». <…> Долгие годы работы над ним оправдались”. Более того, именно с эпопеей Толкина Льюис связывал надежду на “новую эпоху”. То, что началось с чуда, чудом же и завершилось: вместо очередной детской сказки читатели обрели великую эпопею, книгу на уровне наиболее впечатляющих достижений литературы ХХ века.

В своей эпопее Толкин создал целый континент – “воображаемую реальность” Средиземья с разработанной географией, сводом сказаний, легенд и песен, системой придуманных языков. Известен случай, рассказанный Т.Манном в связи с его романом «Иосиф и его братья»: “Я до сих пор помню, как меня позабавили и каким лестным комплиментом мне показались слова моей мюнхенской машинистки, с какими эта простая женщина вручила мне перепечатанную рукопись «Истории об Иакове», первого романа из цикла об Иосифе. «Ну вот, теперь хоть знаешь, как всё это было на самом деле!» — сказала она. Это была трогательная фраза — ведь на самом деле ничего этого не было”. Вот и у читателей «Властелина колец» создаётся ощущение, что мир, созданный фантазией Толкина, существует на самом деле. Важно, что это ощущение разделял с читателями и сам автор: “Я будто записывал то, что уже некогда существовало, а не было изобретено мной”; важно и то, что он всеми силами стремился “поселить” читателей в своём мире: “Я хотел, чтобы люди почувствовали себя
внутри этой истории, чтобы они поверили в её истинность”.

Как Толкин добивается такого эффекта? За счёт предельного углубления фона. Как и в реальном мире, читателю «Властелина колец» приходится ориентироваться по картам, узнавать новые языки, изучать мифы и предания разных народов. При чтении книги кажется, что рассказанная автором история – лишь ничтожно малая часть истории Средиземья, что прошлое этой волшебной страны столь же необъятно, как и прошлое человечества. За каждым из основных персонажей Толкина – разветвлённая родословная. За каждым эпизодом в книге – теряющаяся в веках предыстория. И едва ли не в каждом слове эпопеи – отсылки к разветвлённой мифологии Средиземья.

Именно этот эффект достоверности воображаемого мира и стал основной причиной ошеломляющей популярности эпопеи. К 1988 году книга Толкина выдержала 100 изданий на одном английском языке – общим тиражом 50 млн экземпляров. В 1997 году сразу по нескольким британским читательским опросам «Властелин колец» был признан величайшим прозаическим произведением ХХ века. Последние опросы показывают, что эпопея остаётся одной из самых читаемых книг в мире.

Результатом читательского ажиотажа вокруг «Властелина колец» стало рождение весьма обширного и разветвлённого коммерческого жанра – “fantasy”. Толкин и не думал так называть свою эпопею: ему вполне хватало традиционного термина “romance”. Но читательский аппетит, разбуженный Толкином, стал требовать от литературы “новой реальности”, “иных миров”. Для обслуживания этой потребности и понадобилась целая индустрия “fantasy”, имя же Толкина, объявленного родоначальником жанра, стало своего рода торговой маркой.

Массовая популярность «Властелина колец» привела к парадоксальным результатам. Толкин надеялся, что над его эпопеей будут думать. Действительно, если не прочитать её медленно, вряд ли можно разгадать её сложный теологический подтекст, понять, почему автор назвал её “католической” книгой – “о смерти и жажде Бессмертия”. Вместо этого миллионы читателей, по преимуществу молодых, принялись искать в книге Толкина подобие наркотического сна. Волшебство, к которому, кажется, можно прикоснуться рукой, и героизм, который так легко примерить к себе, – только это массовый читатель и выбрал в сложной, глубокой книге.

С середины 60-х годов в Толкине стали видеть предмет поклонения. Культ “профессора” начался с американских студенческих кампусов, где в те годы весьма популярны были анархические лозунги типа: “Гэндальфа в президенты!” или “Уходим в Средиземье!”. Книгу Толкина восприняли как призыв к бунту и бегству, а хоббита – едва ли не как битника. Самого Профессора, защищавшего в своей книге консервативные ценности, всё это привело в прискорбное недоумение. О молодых американцах, обожествлявших его, он высказывался с плохо сдерживаемой неприязнью: “Искусство воздействует на них, а они не ведают, что движет ими, и этим опьяняются”.

Исполнив свою писательскую миссию, Толкин в последние двадцать лет жизни возвращается к филологической игре. Все эти годы им предпринимаются постоянные попытки систематизировать свою мифологию и собрать её в некий единый свод. Таким сводом должен был стать «Сильмариллион», книга, писавшаяся в соперничестве с древними эпосами. Однако «Сильмариллион» так и остался, по меткому выражению издателя С.Ануина, “книгой-в-себе”: посмертная публикация незавершённой рукописи, осуществлённая сыном Толкина Кристофером (1977), стала не столько фактом литературы, сколько “культовым” актом. Как и ещё 12 томов «Истории Средиземья», изданные Кристофером.

После «Властелина колец» филологическая игра Толкина уже не была только его личным делом: с ним хотели играть миллионы. Но сбылась ли его детская мечта о “мифологии для Англии”? Нет. Получился просто ещё один миф современной массовой культуры, ещё одна массовая игра; и уже не оксфордский профессор устанавливает в ней правила. Что же остаётся? Великая книга, преодолевшая игру. Несомненно, она переживёт и наши игры.

0

4

Лондон Джек

Лондон Д.

(1876-1916) - американский писатель.
Рос в бедности. Его отец - У.Х.Чейни - покинул жену до рождения сына, который был усыновлен разорившимся фермером Джоном Лондоном, вторым мужем матери будущего писателя. Лондон в юности сменил много профессий:
работал на консервном заводе, на электростанции, на джутовой фабрике, был близок к "устричным пиратам" Сан-Францисской бухты, в 1893 году плавал матросом на шхуне. В 1894 году Дж. Лондон принимал участие в походе армии безработных на Вашингтон; скитался по США и Канаде, сидел в тюрьме за бродяжничество, подвергался арестам за социалистическую деятельность.
В 1897-1898 годах, в пору "золотой лихорадки", совершил поездку на Аляску. В 1902 году во время англо-бурской войны Лондон в качестве военного корреспондента посетил Англию. В книге очерков "Люди бездны" (1903) изобразил жизнь бедняков в трущобах английской столицы. Большой интерес проявлял к произведениям Л.Н. Толстого, И.С. Тургенева, Ф.М. Достоевского.
В 1907-1909 годах находился в кругосветном путешествии, описанном в книге "Путешествие на "Снарке" (1911). В 1914 году он был корреспондентом американской газеты в Мексике, где собирал материал для книги о мексиканском освободительном движении.
Литературная деятельность Лондона началась в возрасте 17 лет, когда в 1893 году в газете "Голос Сан-Франциско" был опубликован его первый очерк "Тайфун у берегов Японии". Затем появились первые рассказы Лондона (12 сборников), несколько повестей и романов, полностью или частично посвященные Северу. Их герои, овеянные духом романтики и приключений, - сильные, волевые люди, способные к самопожертвованию: "За тех, кто в пути" (1899), "Северная Одиссея", (1900), "Вера в человека" (1904), "Как аргонавты в старину" (1917) и др. В рассказе "Любовь к жизни" (1906) герой одерживает победу над грозными силами природы.
"Север есть Север, - писал Лондон, - и человеческие сердца подчиняются здесь странным законам, которых люди, не путешествовавшие в далеких краях, никогда не поймут". Часто не понимали их и сами "путешественники". Для героев, которым отданы симпатии Лондона, главным на севере было не золото, не обогащение: одних навсегда пленяла романтика Клондайка - "мир за горизонтом", другие больше всего дорожили чистотой человеческих отношений, здесь обретенной. Однако людей гнала на Север золотая лихорадка, и она не могла не разжигать низменных инстинктов. Высокая романтика и грезы нездорового "золотого" ажиотажа переплетались, оставляя причудливый отпечаток на сознании жителей северной страны.
Бескорыстие помыслов, которым отмечены многие герои северного цикла, плохо согласуется с владеющим ими азартом конкуренции и мечтами о богатстве. Лондон всеми силами старался избежать этого противоречия, и все же оно испортило не один его рассказ. Ему еще предстояло избавиться от преклонения перед успехом и перед силой, даруемой богатством. В лучших северных новеллах Лондон сумел показать, что корыстные побуждения непримиримы с нормами гуманности и добра. Они были подлинной сагой о Севере, и одними из сказаний, без которых она была бы неполной, стали рассказы об индейцах. Как раз в индейских рассказах поэтический реализм Лондона принес самые зрелые художественные плоды. Автор рисовал индейцев с глубокой симпатией - великодушными, трудолюбивыми, близкими к природе: "Мужество женщины" (1900), "Сказание о Кише" (1904). В других рассказах прославляется героическая борьба индейцев с белыми завоевателями - американцами: "Лига стариков" (1902), "Жители солнечной страны" (1902).
В индейских новеллах встречаются "век стали" и "каменный век", и исход этого столкновения трагичен. Но Лондон изобразил и людей, умеющих терпеть страдания, не поступаясь национальной гордостью, и тех, кто готов бороться за свое достоинство, в схватке с поработителями отстоять неотъемлемое право человека жить свободно.
Повествовательное искусство Лондона достигло совершенства в анималистской повести "Голос крови" (1903). Как и в "Белом клыке" (1906), здесь мастерски очерчены характеры животных. Близка к ним и повесть "До Адама" (1906), в которой воспроизведены эпизоды из жизни первобытных людей. Стиль северных рассказов и повестей с их драматическими коллизиями очень напряженный, язык насыщен просторечием и меткими крылатыми оборотами.
Роман "Железная пята" (1912) тематически перекликается с социалистической публицистикой Лондона (статьи "Революция", "Как я стал социалистом", "Борьба классов" и другие).
К теме классовой борьбы Лондон обращался и в последние годы творчества в романе "Лунная долина" (1913). В нем изображаются картины жизни американских рабочих, но страх героев романа перед капиталистическим городом с его ожесточенной классовой борьбой сменяется их поисками безмятежного уголка природы.
Одно из лучших реалистических произведений Лондона - "Мартин Иден" (1909). Современниками писателя роман был воспринят как типичная для американской литературы "история ошеломительной карьеры". Они не увидели в романе ничего, кроме сюжета: ценой титанических усилии простой матрос становится всемирно известным писателем лишь для того, чтобы, разочаровавшись и в литературе, и в богатстве, покончить с собой. В черновиках роман долго носил ироническое заглавие "Успех". Однако замысел Лондона оказался шире. И чтобы воплотить его, нужно было не столько перо сатирика, сколько опыт лирического повествования, накопленный в северных рассказах, психологическое мастерство, отточенное в "Морском волке", и приобретенное за годы писательской работы знание тайн творчества, которое здесь соединилось с бескомпромиссностью позиции по отношению к буржуазному миру и его духовной жизни.
Нигде больше писателю не удалось столь органично сочетать план событийный и философский. Связать столь прочными нитями историю одного человека не только с общественным и литературным контекстом его эпохи, но и с одной из тех вечных тем, которые в той или иной форме появляются во всех лучших лондоновских произведениях. В "Мартине Идене" это была тема художника и его мучительной борьбы с неподатливым материалом, со вкусами современников, с необходимостью продавать свое искусство, с собственными человеческими слабостями. И тема была так близка Лондону, настолько им выстрадана, что роман приобрел в его творчестве значение исповеди.
В цикле рассказов и романов Лондона о южных морях налицо внешний драматизм ситуаций, любование приключениями; сильные характеры туземцев раскрываются в столкновении с грозными силами южной природы или с белыми колонизаторами-авантюристами: "Дом Мапуи", "Китовый ус", "Маугли" из сборника "Рассказы южных морей" (1911).
В "Сердцах трех" (1920) Лондон обратился к новому для него, но весьма перспективному жанру американской литературы - киноповести.
В 20-е годы американская критика поспешила объявить Лондона безнадежно устаревшим писателем. Она отвергала его полностью, а требовалось внимательно пересмотреть его книги и в очень неравноценном наследии Лондона отобрать истинные ценности.
В том, что они непреходящи, убеждаешься, перечитывая Лондона сегодня. Многое сохранило интерес лишь для его биографов и для историков американского общества начала нашего века. Но к созданному им, к намеченным Лондоном путям литература возвращалась так часто и черпала из его опыта так щедро, что некоторые его произведения без всяких натяжек можно назвать современными и сегодня.

0

5

далее принимаются заявки на публикации биографий. заявки оставлять туД :)

0

6

Ой-Ой йа принесу биогрАфиЮ Эрнеста Сеттона-Томсона!!! Мировой муЖиГ!!!!!!!!!!!

0

7

хмЪ не вижу биографии Томсона... :notme: , ну да пусть останецца на совести Вики=)
а терь по теме
мой любимый поэт

Гумилев Николай

Русский поэт. Последние четыре года жизни — формально — советский. Единственный из великих поэтов Серебряного века, казненный Советской властью по приговору суда. Остальные либо замучены бессудно (Клюев, Мандельштам), либо доведены до самоубийства (Есенин, Маяковский, Цветаева), либо умерли до срока от физических и духовных потрясений (Блок, Хлебников, Ходасевич), либо — в лучшем случае — перенесли преследования и гонения (Пастернак, Ахматова). Гумилева постигла самая ранняя и самая жестокая кара.Чекисты, расстреливавшие его, рассказывали, что их потрясло его самообладание:

— И чего он с контрой связался? Шел бы к нам — нам такие нужны!

Тайна судьбы Гумилева — в странной притягательности его характера для утверждающейся советской поэзии при полной неприемлемости его поведения для утверждающейся Советской власти.

Родившийся в Кронштадте в семье морского врача, детство проведший в Царском Селе и в Санкт-Петербурге, отрочество — в Тифлисе, юность — снова в Царском Селе, Гумилев вбирает в душу впечатления имперской мощи и воинской доблести впережку с южной экзотикой, что и определяет изначально его вкусы, его поэтический почерк, начиная с первого сборника стихов «Путь конквистадоров», изданный на средства автора в 1905 году. Не слишком усердный в гимназическом учении (хотя директором его гимназии работает знаменитый поэт Иннокентий Анненский), Гумилев весьма усерден во внепрограммном «приключенческом» чтении. С трудом и опозданием окончив гимназию, он тотчас уезжает в Париж, где проводит два года, общаясь с французскими поэтами и художниками и пытаясь издавать литературно-художественный журнал «Сириус», весьма далекий, как видно и из названия, от повседневной обыденщины и предназначенный, как видно из издательских разъяснений, исключительно «для изысканного понимания».

В 1908 году Гумилев возвращается в Россию сформировавшимся поэтом и критиком. Однако скоро становится очевидно, что он ведет себя совсем не так, как принято в тогдашней поэтической среде, проникнутой декадентской «расслабленностью». Гумилев — уникальный пример, когда человек готов практически служить идеалу и в этом деле воинствует. Верность его однажды принятым воззрениям и обязательствам неукоснительна. Крещенный в православии, он и среди скептических интеллигентов его круга, и впоследствии среди крутых большевиков продолжает при виде каждой церкви осенять себя знамением, хотя, по ядовитой характеристике Ходасевича, «не подозревает, что такое религия». Присягнувший царю, он и при Советской власти остается монархистом, причем он не скрывает этого ни от простодушных пролеткультовцев, которым читает лекции, ни от чекистских следователей, которые его допрашивают; он даже в подсоветской печати ухитряется написать о своем «контакте» с абиссинским негусом:

Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего государя.

При этом он в сущности никаких личных чувств не питает ни к Николаю II , ни вообще к Романовым — скорее уж — к императрице, которая была шефом его полка и в 1914 году вручала ему, отличившемуся на фронте, Георгиевский крест.

Верность Прекрасной Даме? Да, но не та, что у Блока: это не просто образный ход, но офицерский долг чести, подкрепляемый поступками. Романтический принцип, странно спроецированный в жизнь.

По отзывам мемуаристов, Гумилев на всю жизнь остается то ли тринадцатилетним мальчиком, играющим в индейцев, то ли шестнадцатилетним гимназистом, играющим в рыцаря.

Ему мало написать:

А ушедший в ночные пещеры
Или к заводям тихой реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки, —

— он должен лично привезти чучело этой пантеры в Петербург, а для этого поехать в Африку и лично застрелить ее на охоте. В 1914 году он не просто пишет о пулях, он сам стоит на бруствере под пулями. Он гордится званием прапорщика больше, чем званием писателя.

Он не только описывает реальность — он ею живет, ее строит, включается в нее безоговорочно.

Что это за реальность?

Его учитель Иннокентий Анненский ставит его первым стихам такую оценку: «Маскарадный экзотизм». В стихах действуют: Оссиан. Летучий Голландец. Помпей у пиратов. «Мореплаватель Павзаний с берегов далеких Нила»… Античная когорта: Цезарь, Август, Ганнибал… Воины Агамемнона. «Мадонны и Киприды»… Большой гимназический набор. Плюс внеклассное чтение:

Ганнон Карфагенянин, князь Сенегальский,
Синдбад-Мореход и летучий Улисс.

Первоначально все это и впрямь укладывается в круг чтения мечтательного гимназиста, — но экзотические горизонты завораживают Гумилева и в зрелости: «сумасшедшие своды Валлгаллы», таинственный Занзибар, фантастический «брат Алжира, Тунис»… Плач о Леванте, плач об Индии, плач о Персии, плач о черной Африке… «Царскосельский Киплинг» — называли Гумилева.

В четко очерченном, голографически рельефном театре гумилевской лирики заметна внешняя скудость русской темы. И это при том, что тот же Иннокентий Анненский чутко улавливает за экзотическим маскарадом — «стихийно-русское искание муки», а мука эта — от невозможности связать искомую идеальную гармонию — с реальной русской жизнью. Георгий Адамович свидетельствует: «О России он думал постоянно». В стихе России нет. Это отсутствие, быстро замеченное современниками, заставляет их приписать Гумилева скорее к «французской», чем к «славянской» почве, что, впрочем, для 1900-х и 1910-х годов отнюдь не звучит разоблачением, а напротив, как бы и комплиментом: знаком признания «европейского уровня» стиха.

В таком отрешенно-всесветном духе выдержаны дореволюционные лирические сборники Гумилева: «Путь конквистадоров» (1905), «Романтические цветы» (1908), «Жемчуга» (1910), «Чужое небо» (1912), «Колчан» (1915) — эти книги Гумилев издает в Санкт-Петербурге, в Париже и вновь в Санкт-Петербурге в паузах между поездками в Египет, Абиссинию и Сомали с целью изучения быта африканских племен (собранные коллекции Гумилев передает Музею антропологии и этнографии).

Однако хотя в стихах Гумилева много Африки и мало России, — русская боль чувствуется. Русь возникает как знак обреченности романтического идеала, как символ покорности обстоятельствам. Это глушь, грусть, отречение от жизни. Это мир, последовательно противостоящий всему, что Гумилев признает и проповедует.

В излюбленном его мире царит солнце — ослепительное и всепоглощающее. С первого опубликованного стиха (1902 год, «Тифлисский листок») до пистолетной вспышки последнего мгновенья огненным столпом проходит через тексты «свет беспощадный, свет слепой…». Гумилевское солнце первоначально загорается от рассыпанных искр Константина Бальмонта, которым юный Гумилев увлечен. У самого Гумилева солнце не столько греет, светит и радует, сколько прожигает мир насквозь: «Костер», «Огненный столп» — названия его книг; пожар, запекшиеся губы, рубины, жаркая кровь — сквозные мотивы. Солнце сверкает, играет, испепеляет. Мир в лучах солнца «сыплется», бликует, дробится; он живет отсветами; он у Гумилева — розовый, или, точнее, «розоватый», тянущийся к солнцу и сжигаемый солнцем. Вот пример этого взрыва красок и чувств из классического стихотворения «Капитаны»:

… И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,

Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыпется золото с кружев,
С розоватых брабантских манжет…

Тут не просто собирательный образ первопроходца, где слились фигуры Гонзальво и Кука, Лаперуза, Васко да Гама и Колумба, — это образ мироздания, бунтующего и рассыпающегося под ударами Рока.

Огненную запаленность мироздания Гумилев противопоставляет поэтике Александра Блока и символистов. На поверхности литературной борьбы это неприятие осознается сторонниками Гумилева как бунт четкости против расплывчатости. Символизм в их понимании — это когда некто некогда говорит нечто о ничем… А надо давать ясные имена вещам, как это делал первый человек Адам. Термин «адамизм», выдвинутый Гумилевым, не принят — принят придуманный про запас сподвижником Гумилева Сергеем Городецким термин «акмеизм» — от греческого слова «акме» — высшая, цветущая форма чего-либо. Вдохновителем и вождем направления остается тем не менее Гумилев.

Он создает «Цех поэтов» и становится его «синдиком», то есть мастером. В 1913 году в статье «Наследие символизма и акмеизм» он объявляет, что символизм закончил свой «круг развития». Пришедший ему на смену акмеизм призван очистить поэзию от «мистики» и «туманности», он должен вернуть слову точное предметное значение, а стиху — «равновесие всех элементов».

Помимо стихов, в которых реализуется эта программа, Гумилев разрабатывает ее в критических статьях — он публикует их непрерывно с 1909 года; до 1917 года он ведет в журнале «Аполлон» постоянную рубрику «Письма о русской поэзии», где откликается на все сколько-нибудь заметные поэтические события того времени. Собранные после его смерти и изданные в 1923 году, эти статьи представляют собой свод художественных принципов, во многом подкрепивший претензии акмеизма на место в истории русской лирики: акмеизм остается в истории как одно из ярчайших направлений поэзии Серебряного века, противостоящее и символизму с его мистическими туманами, и футуризму с его утопическими проектами. Однако живое и перспективное развитие поэзии определяется не деятельностью тех или иных «цехов», а судьбой великих поэтов, втянутых в эти «цеха». В акмеизме это: Гумилев, Ахматова, Мандельштам; в футуризме: Хлебников, Пастернак, Маяковский; в символизме — Блок, внутренней полемикой с которым во многом определяется путь Гумилева.

Блок и Гумилев видят мир по-разному, в известном смысле диаметрально противоположно. Можно сказать, что Блок сопрягает , а Гумилев расщепляет; что Блок видит Целое, а Гумилев — распад Целого, что Блок переполнен, а Гумилев воспален, опустошен, выжжен. Для Блока стихи Гумилева — что-то, имеющее лишь «два измерения», что-то «выдуманное», а то и «пустоватое». Для Гумилева стихи Блока — иллюзион, морок, или: как он сказал, «царственное безумие, влитое в полнозвучный стих».

Безумие для Гумилева — главное зло, роковая порча для четкого, взнузданного, горько-трезвого, жертвенного и мужественного разума. В этом безумии нет ничего завораживающего, и возмездие за него должно быть страшно:

Созидающий  башню сорвется,
Будет  страшен стремительный лет,
И на дне мирового колодца
Он безумье свое  проклянет…

Эти гениальные строки были процитированы Александром Солженицыным в романе «Август 1914-го» в пору, когда имя Гумилева было еще под запретом. В чем их магия? В том, что отчаяние — это обратная сторона безоглядной веры. Отчаяние Гумилева — от невозможности поверить в мираж, в тот экзотический мираж, который он же сам и возводит. Другие поэты Серебряного века — верят в свои видения;» их «переполненность», эмоциональная избыточность, «туманная красота запредельности — от того, что в глубине души они безгранично уверены в неотменимой реальности мечтаемого ими мира, будь то мир избы , как у Клюева, или мир коммуны, как у Маяковского, или «европеизм» Северянина или «Русь» Есенина, — мир схвачен невидимым «серебряным поясом», он все-таки реален, хотя и искажен.

Гумилев реального мира не знает изначально, он знает только его романтические идеальные контуры. Он бредит формой, потому что не видит содержательной воплощенности мира. А не видит именно потому, что ждет от мира слишком идеальной полноты, слишком «знакомой». Хочет строить на «каменьях», а кругом — «песок». Сыплющееся золото.

Мир Гумилева слишком тверд и потому хрупок.

Сквозной мотив его поэзии — поединок. Роковой. Часто с другом. С любимым человеком. С женщиной.

Мне из рая, прохладного рая,
Видны белые отсветы дня…
И мне  сладко — не плачь, дорогая, —
Знать, что ты отравила меня…

Сквозной мотив — восстание, бунт природных сил против безумств человека. Гул стихий. Неизбежность катастрофы.

Комет бегущих дымный чад
Убьет остатки атмосферы,
И диким ревом зарычат
Пустыни,  горы и пещеры.

Сквозной мотив — гибель. Скорая и неотвратимая.

И умру я не на постели,
При  нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще…

Писали: не угадал… Какой «плющ» в чекистских подвалах? Нет, как раз угадал. Обвиненных по «таганцевскому делу» в 1921 году не в подвалах казнили — их вывезли «на природу» и заставили рыть яму… не тут ли и проявил Гумилев поразившее расстрельщиков самообладание — копая себе в зарослях «дикую щель»? Другие кричали, просили пощады…

Он — нет. Он изначально и непоправимо — в ином мире: в воображенном мире природной ясности, трагической отрешенности и обреченного духа, торопящего события:

Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь  скользкая,  почуя  на плечах
Еще  не появившиеся крылья, —
Так век за веком — скоро ли, господь?..

Не прикованный ни к веку, ни к стране, дух вопрошает Бога о смысле и, не услышав ответа, ждет, когда свершатся пророчества, и весь этот лживый мир рухнет, и яд жизни будет, наконец-то, выжжен из космической бездны.

Ужели вам допрашивать меня,
Меня,  кому единое мгновенье —
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья?

Ужели и чекистскому следователю товарищу Якобсону в 1921 году так отвечал на допросах? Или, не пряча презрительных глаз, спокойно соглашался, что - монархист, и что революции — «не заметил»?

С точки зрения вечности, все это, конечно, преходящий узор: монархии, республики, революции, контрреволюции. Для духа, реющего в пустыне, все это не более, чем «кубы, ромбы да углы».

Большевики, люди углов, носители кубиков и ромбов, — знали, кого убивают?

По глубинной сути, у Гумилева было куда больше прав стать основоположником советской литературы, чем даже у Маяковского, — именно потому, что поэзия Гумилева — героическая поэзия по первоначальной установке, это поэзия долга, жертвенного служения, поэзия идеала — без ломания себя до меняющихся политических лозунгов.

Однако идеал развоплощен, он не может ни в чем реализоваться. Ни в одной реальной «стране», ни в одном «действительном явлении», ни в одной странице наличного бытия Гумилев этой воплощенности не признает. Именно потому, что идеал его изначально слишком жестко связан с устоявшимися формами, со «старым режимом», или, как сам Гумилев замечает, этот идеал слишком «знаком». Настолько «знаком», что никогда не может узнать сам себя в реальности. Гумилев «не узнает» Россию во вставшей из кровавого хаоса Советской Республике — как и реальную старорежимную Россию он отказывался признать за блоковскими туманами. По броскому, но точному определению исследовательницы позии Гумилева Марины Тимониной, он не хотел замечать ни Свиной, ни Святой Руси: Свиная была неинтересна, а Святая неосуществима.

То есть: место России — свято, а России — нет.

Ты прости нам,  смрадным и незрячим,
До конца униженным, прости!
Мы лежим на гноище и плачем,
Не желая божьего пути…

Это и есть у Гумилева реальная Россия — развоплощенная, не обретшая облика — Россия гнилая, распутинская:

…Светы и мраки,
Посвист разбойный в полях,
Ссоры,  кровавые драки
В страшных, как сны, кабаках.

И это извечно, фатально и необоримо. И это — исчерпывает тему России: в идеале:

Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.

В реальности:

Русь бредит богом,  красным пламенем,
Где видно ангелов сквозь дым…

В принципе бог — есть, и ангелы видны. Но проклятье висит над миром. И над старым миром самодержавной России, и над Советской Россией, в которой Гумилев прожил четыре последних года жизни.

Эти четыре года он продолжал работать лихорадочно. Он успел опубликовать при Советской власти несколько сборников стихов: «Фарфоровый павильон», «Костер», «Огненный столп». Последняя книга, признанная впоследствии лучшей, вышла за считанные недели до ареста поэта и его гибели.

Гумилева казнили безвинно. Но не беспричинно.

Со стороны палачей причина ясна: после подавления Кронштадтского восстания власть хотела дать противникам режима острастку на будущее. На страх всем, кто вздумал бы попробовать еще. Профессорам, так профессорам, поэтам, так поэтам: гнилая интеллигенция должна усвоить урок. Дело об антисоветском заговоре профессора Таганцева, сфабрикованное в Петрограде в 1921 году, — такой урок.

Что могло замешать в это дело Гумилева?

Его принципиальная позиция зафиксирована мемуаристами (он этого не писал и не мог писать, но — говорил):

— Никаких заговоров! Большевики — типичные каторжники, и взяли они власть крепко. Запад заговорщикам не поможет — в случае чего большевики всегда бросят Западу какую-нибудь «кость»: награбленного-то ведь не жалко. А внутри страны на любых заговорщиков непременно и немедленно донесут: шпиономанией пронизано все сверху донизу. И потому антисоветские заговоры — безумие.

Но тогда — откуда «причастность» Гумилева к группе Таганцева и описанное теми же мемуаристами злосчастное сцепление обстоятельств: написанная Гумилевым прокламация, которую он по забывчивости «заложил в книгу» и «не мог найти», а чекисты при обыске — нашли?

Психологически понятно: прокламация была — в защиту кронштадтских повстанцев. Тут, видимо, и земляческая солидарность сработала (Гумилев — уроженец Кронштадта), и человеческое сочувствие (по городу шли грузовики, набитые сдавшимися матросами, те кричали «Братцы, помогите, расстреливать везут!»).

Что еще подвело: Гумилев был уверен, что его «не тронут». Он полагал, что в случае чего его защитит имя. Он думал, что если монархические симпатии признавать открыто и честно, то это — лучшая защита. Такой принцип вполне срабатывал в студиях «Пролеткульта» и в «Балтфлоте», где Гумилев вел занятия и читал лекции и где гогочущие слушатели принимали «монархизм» мэтра как здоровую шутку или чудачество. В Чека это не прошло.

Между прочим, узнав об аресте, пролетарии в Чека все-таки позвонили — узнать, в чем дело. Им — по телефону же — посоветовали по-хорошему: в это дело не соваться. Без них разберутся!

Разобрались быстро: записали в протоколы допросов высказывания подследственного. То ли спровоцировав его на принципиальную дискуссию, то ли расположив к дружеской откровенности (как расположили к тому чекисты словоохотливого профессора Таганцева, и тот простодушно назвал потенциальных участников «заговора» — Гумилева в их числе).

Дату казни засекретили. Известен только месяц: август 1921 года.

Шестьдесят пять лет имя Гумилева оставалось под строжайшим официальным запретом. Не называя этого имени вслух, советские поэты: Николай Тихонов, Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской, Константин Симонов — подхватили стилистику и возродили пафос своего убитого вдохновителя: музыку романтической преданности идеалу, верности долгу, офицерской чести, наконец.

Поэты послевоенной Оттепели тоже присягнули Гумилеву, и тоже тайно: в 1967 году Владимир Корнилов написал «в стол» стихотворение, напечатать которое он смог только во времена Гласности.

Владимир Корнилов

ГУМИЛЕВ

Три недели мытарились,
Что ни ночь, то допрос…
И ни врач, ни нотариус,
Напоследок — матрос.

Он вошел черным парусом,
Уведет в никуда…
Вон болтается маузер
Поперек живота.

Революция с «гидрою»
Расправляться велит,
И наука не хитрая,
Если схвачен пиит.

…Не отвел ты напраслину,
Словно знал наперед:
Будет год — руки за спину
Флотский тоже пойдет,

И запишут в изменники
Вскорости кого хошь,
И с лихвой современники
Страх узнают и дрожь.

…Вроде пулям не кланялись,
Но зато наобум
Распинались и каялись
На голгофах трибун,

И спивались, изверившись,
И не вывез авось…
И стрелялись, и вешались,
А тебе не пришлось.

Царскосельскому Киплингу
Пофартило сберечь
Офицерскую выправку
И надменную речь.

…Ни болезни, ни старости
Ни измены себе
Не изведал и в августе,
В двадцать первом,
                    к стене

Встал, холодной испарины
Не стирая с чела,
От позора избавленный
Пероградской ЧК.

0


Вы здесь » Форум комнаты СчАсТьЕ БуДеТ ТвОиМ » Литература » Биографии любимых авторов